Дело непогашенной луны - Страница 42


К оглавлению

42

— Нет-нет, — говорил он. — Ты вдумайся, Сема. Иначе нельзя. Иначе тупик, просто тупик, мы так никогда не станем друг другу… э-э… братьями. Значит, вечно будет висеть у нас над головами этот дамоклов меч. А ведь и наука… наука не стоит на месте. Раньше или позже будет создано что-либо еще более страшное. Что тогда? Нет, я прав. Каждый народ… э-э… от самых маленьких, живущих, может быть, в двух соседних аулах… и до самых крупных, в первую очередь — крупных… должны припомнить все, что сделали они дурного. А если… э-э… память им откажет — соседи должны им напомнить. Просто должны. Иначе — не стоит и начинать. Мы пятьсот лет назад сожгли у вас хлев — простите нас, вот стоимость этого хлева с поправкой на изменение цен! А мы угнали у вас триста лет назад стадо — простите нас, вот ваши коровы, не те же самые, конечно, но ровно столько, сколько мы угнали тогда! Мы завоевали у вас в прошлом веке остров и при том у вас погибло триста человек — простите нас! И хоть людей мы не можем возвратить к жизни — возьмите назад хотя бы свой остров! И вот тогда… тогда…

Ему казалось — молодой ученый его не понимает. Гречкосей смотрел как-то странно, искоса. Сочувственно — да, но чему он сочувствовал? Идее — или тому, кто ее высказывает? Мордехай не понимал и потому говорил все более сбивчиво и горячо. А Семен только кивал и словно хотел что-то ответить — да не решался.

А назавтра, за пять дней до уже назначенного первого испытания изделия «Снег», — пришло распоряжение о свертывании проекта.

Это было как издевательство.

Собственно — почему «как»? Пять лет вдохновенной работы лучших умов страны, будто скомканную салфетку после обеда, рыгая и отдуваясь, вышвыривали на помойку вместе с созданным чудом. А уж такие-то умы найдут, как побольней для самих же себя выразить свое унижение и разочарование, свой горький сарказм. Ну жизнь! Ну государство! То давай-давай, а то вдруг — ой, ошибочка вышла, это нам вовсе даже и не нужно… Уж дали бы испытать, в конце концов! Что за глупость! Не могли после опыта выполнить свои договорные обязательства, что ли? Кто там наверху думал? Каким местом?!

Ученые пребывали в бешенстве — и в растерянности.

А Мордехай понял окончательно: от властей ничего доброго быть не может.

Ну почему, скажите на милость, им было не отдать созданный прибор мировому сообществу? Что за дурацкие… э-э… предрассудки? Работы бы продолжились, и великий Вольфганг Лауниц бы к ним присоединился, и блестящий Мэлком Хьюз… Ни два, ни полтора! Ох, владыки! Да таблицу умножения-то они хоть помнят или уж забыли давно и знай себе только молятся? Колесо сансары, понимаете ли, им понятней, чем разрушение наследственного вещества микродозами радиации! Ом мани падмэ хум, понимаете ли! Впрочем, нет, это не здесь… Да какая разница! Отче наш иже еси… э-э… на небеси…

Он немедленно, не слушая никаких уговоров и посулов, уволился и уехал.

Кончились луга.

3

Поначалу, видимо, просто по привычке, на многолетнем инстинкте, Мордехай принялся сыпать свои рецепты в бездонную пропасть высшей власти. Вотще. В первый раз, правда, он после двух седмиц напряженного ожидания получил, уже почти утратив надежду, красивый объемистый конверт, пахнущий жасмином; в нем таились два листа правительственной почтовой бумаги, украшенные полупрозрачным, чтоб не мешал читать, изящно сплетенным узорочьем сосновых игл и персиковых лепестков. В конце стояла подпись и личная печать имперского цзайсяна.

Дрожащими пальцами переворачивая листки, Мордехай начал читать — и понял, что ждал напрасно.

«Драгоценный преждерожденный М.Ф.Ванюшин! Мы прекрасно понимаем яшмовое человеколюбие Ваших мыслей и побуждений, над коими явственно вьют свои гнезда фениксы. Однако ж, по нашему скромному мнению, всякая потуга припомнить и перечислить взаимные грехи и проступки, а частенько — и жестокости, кои народы чинили друг другу на протяжении мировой истории, приведет не к примирению, а к обострению былых обид. То, что с течением времени сгладилось, вновь встанет перед людьми подобно горе Тайшань, словно и не прошло после тех порой воистину ужасных событий многих лет и веков добрососедской жизни — каковая является, по совести говоря, единственным оправданием давно минувших злодеяний. Более того, стоит только начать, и обязательно найдутся те, кто примется не с сожалениями вспоминать свои прегрешения, а с наслаждением перебирать чужие. А примеру их, чтобы не остаться в долгу, последуют и остальные, последуют, руководствуясь отнюдь не злоумием, а простым и естественным, присущим всем порядочным людям стремлением исправить возникшее искривление и вернуться к золотой середине. Воистину, даже благородных мужей такое может соблазнить вести себя подобно людям мелким, может понудить и их вовлечься в бесконечное и бессмысленное растравливание взаимных неприязней, а потом и — ненавистей, хоть и не хотели бы они того вовсе. А сие представляет для государства и всех в нем обитающих величайшую опасность. Беды, кои могут проистечь от этого, густо-неисчислимы — трудно, трудно даже вообразить их! Великий учитель наш Конфуций сказал: „Бо-и и Шу-ци не помнили прежнего зла, поэтому и на них мало кто обижался“. Цзы-ю, один из лучших учеников Конфуция, сказал: „Надоедливость в служении государю приводит к позору. Надоедливость в отношениях с друзьями приводит к тому, что они будут тебя избегать“. Возможно ли вообразить себе что-то более надоедливое, нежели бесконечное перечисление: „Ты передо мной виноват в том, в том, в том, в том и еще вот в том“?..»

Словом, это была отписка. Обыкновенная бюрократическая отписка. Там, наверху, даже не удосужились как следует осмыслить то, что он предлагал.

42